Михаил Кураев - Саамский заговор [историческое повествование]
10. ИВАН МИХАЙЛОВИЧ — ОТТОЧЕННЫЙ КЛИНОК
В Ловозеро Михайлов прибыл, безропотно подчиняясь дисциплине, но в душе остался, куда деться, горький осадок. По-человечески это так понятно! После успешно проведенной операции в Ленинграде, где ему досталось ликвидировать «правотроцкистскую низовку», публику многочисленную, но малоприметную, это была ссылка, хотя Кожухов в кадрах ему улыбнулся и сказал: «Езжай, семужки свежей покушаешь, отдохнешь…»
Вот Кожухову бы здесь и отдыхать. Разгар лета, только что-то оно, лето это, не разгорается, низкое небо смотрит ноябрем. Моросит мелкий частый дождик, воздух просто пропитан водой, мешающей дышать. По склонам сопок, в ложбинах белел так до июля и не сошедший снег.
Ловозеро Ивану Михайловичу не понравилось, с первого взгляда, с первой же прогулки из поселка на берег, а может быть, и сам Иван Михайлович не понравился Ловозеру.
Серая громада неба всей своей чугунной тяжестью привалилось к земле, и казалось, вот-вот обрушится вниз черным снегом. Порывистый ветер пинками гнал по озеру волну, выбегавшую далеко на берег, облизывая сходни разномастных деревянных сараюшек, где люди прятали лодки и рыбацкие снасти. Взбитая ветром белая пена над черной водой казалась снегом, слетевшим с распластанной на противоположном берегу туши Котовой сопки. Почему Котовой? По виду уж скорее «Китовой»… Тяжелый полог сумеречно тек над озером, над притихшей, истрепанной, как сиротская одежонка, землей, предвещая долгую темную непогоду. Ветер умудрялся быть колючим даже без пыли и снега, колол одним холодом. Лесок, тянувшийся между поселком и озером, был похож на голову драчуна, на которой после хорошей трепки среди изрядных проплешин местами еще уцелела небогатая поросль. Сбившиеся в небольшие рощицы низкорослые тощие сосенки крепко вцепились в кремнистую землю, держались дружно, стойко, а разбежавшиеся по проплешинам березки и рябинки под ударами ветра гнулись в пояс, словно их за неведомую вину угощали затрещинами. Мелкий кустарник и вереск дрожали под ветром, льнули к земле, казалось, что землю знобило. Все живое попряталось кто куда, а ветер кидался из стороны в сторону, рыскал, вроде как искал кого-то, на ком можно было сорвать свою злобу и показать, кто здесь хозяин. Ворвись такой ветер в город, то-то было бы пыли и грохоту, а здесь все, что можно было, уже сдуло и унесло, земля лежала вылизанная, чистая и сырая.
А всего через три четверти часа выглянуло солнце, тучи унеслись, серый пепельный полог ожил, наливаясь робкими красками жизни.
Спрятавшегося в теплой комнатенке при райисполкоме Ивана Михайловича прояснившееся небо на улицу не выманило. В этом временном жилье предстояло пожить, пока протрезвевший Орлов сдаст дела. «Работничек, — срывал на нерадивом предшественнике злость Иван Михайлович, — сейфа порядочного завести не сумел».
Глядя в немытое окно с клочьями старой ваты вокруг рамы, он размышлял: «Какая уж здесь работа? Да и начальство далеко… А может, и вправду дали отдохнуть… С чего Орлов-то закрутился? От безделья да от скуки… Да, в Ленинграде ему скучать бы не дали… А здесь аж опух от пьянки…»
Отдых после тяжкой работы это в какой-то мере, если задуматься, отвечало давней европейской традиции, соблюдавшейся людьми известной специальности. Во времена просвещенного Средневековья исполнители наказаний, ну, те, что рубили на площадях и других видных местах разные части тела осужденных, преимущественно головы, давали отдохнуть, нет, не себе, конечно, работой дорожили, желающих выхватить верное дело из рук всегда сколько угодно, давали отдохнуть своему инструменту, посредством которого они приводили приговор в исполнение.
Инструмент, насытившийся кровью до пределов, известных только большим мастерам, отправлялся на покой.
После тайного сбора в глухую осеннюю ночь, непременно в непогоду, для затруднения наружного наблюдения, мастера шли в какое-нибудь потаенное место в дремучем лесу и закапывали поглубже в землю, подальше от людских глаз, а главным образом, от проворных людских рук опившийся кровью меч или топор, все равно. В этом ритуале был ясный смысл. Опившийся и охмелевший от человеческой крови инструмент уже не может быть орудием справедливости. Как это верно! Вот они и закапывали, прятали, хоронили свои секиры. Прятали, потому что разного рода душегубы мечтали заполучить такой инструмент, гарантировавший успех в любом кровавом деле. За таким инструментом охотились, мастеров под осень выслеживали.
В этой связи, конечно, тут же приходит на память судьба таких выдающихся мастеров своего дела, как товарища Агранова, члена коллегии ОГПУ, организатора знаменитых процессов двадцатых — тридцатых годов, человека, тяготевшего к творческой интеллигенции, интеллигенцией этой ценимого, а потому непременного члена всевозможных писательских компаний. А в августе 1938 года товарищ Агранов, обвиненный в контрреволюционной деятельности, был отправлен на покой, на вечный покой. Ушли на тот же покой и такие беспощадные клинки как товарищ Стромин, начальник Саратовского УНКВД, товарищ Жупахин, начальник УНКВД Вологодской области, и некоторые другие видные ученики товарища Фигатнера.
Да что и говорить, если самого товарища Ягоду, и самого товарища Ежова, и даже товарища Берия, возглавлявших Наркомвнудел, тем же манером безвременно отправили туда же… на покой…
Только перед войной за пять лет сменилось трое полководцев незримой армии!
Конечно, Иван Михайлович Михайлов не идет ни в какое сравнение ни с Жупахиным, ни с Фигатнером. С Ежовым Николаем Ивановичем Иван Михайлович сравним только что небольшим росточком и некоторой плюгавостью, а поэтому придет время, и получит он всего семь лет отдыха в лагере общего режима, но будет это только еще в 1940 году.
В каждом деле есть свои традиции, и соблюдение их — это признак культуры, основы цивилизации.
Младший же лейтенант госбезопасности Михайлов, Иван Михайлович, начальник Ловозерского РО НКВД, носил шинель, но без знаков различия, чем немного напоминал скромный наряд вождя.
Да, именно Ивану Михайловичу Михайлову, человеку в простой шинели, с подстежкой на гагачьем пуху, принадлежит заслуга раскрытия Саамского заговора, угрожавшего стране отторжением, потерей территории от Кольского полуострова до Урала включительно.
А может ли быть преступление большим, чем расхищение отечества, собранного предками по крохам и по частицам, скрепленным слезами, потом и кровью. Большего преступления быть не может, но статья 58-2 предусматривала не только крайнюю меру наказания. За захват власти «в центре или на местах», «в частности, с целью насильственно отторгнуть от Союза ССР или отдельной союзной республики какую-либо часть ее территории» статья 58-2 предусматривала «объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства Союза ССР и изгнанием из пределов Союза ССР навсегда». Таким образом, юридически подкованные заговорщики могли рассчитывать на изгнание «из пределов Союза ССР навсегда», пусть и налегке, то есть без имущества. Но среди заговорщиков юридически подкованных не оказалось.
11. ОПЕРЕЖАЯ ЗАМЫСЛЫ ВРАГА
Маму увезли на глазах Светозара, это было 20 октября 1937 года.
Светозар возвращался из школы, подходил к дому, когда увидел у крыльца эмку. Это было огромное везение, к отцу иногда приезжали на машине, и тогда можно было попроситься посидеть в машине, на шоколадного цвета кожаных сиденьях, прикоснуться к кругленьким гашеткам под приборами, напоминавшими часы, но служившими вовсе не часами. Каждый приезд к отцу машины был маленький праздник и большое везение. Светозар ускорил шаг и в это время увидел, как из дома вышел военный в портупее и с кобурой, огляделся с крыльца и что-то сказал в открытую дверь. Из дома вышла мама в беличьей шубке с узлом, завернутым в зимний платок, за ней вышли еще двое военных, тоже с пистолетами на поясе поверх шинели. «Светик!..» — оглянувшись на военных, позвала мама. Сын стоял, не двигаясь с места, пытаясь понять, куда собралась ехать мама, почему нет папы? Первый военный распахнул заднюю дверку эмки, второй слегка подтолкнул маму в спину. Мама, не почувствовав тычка, шагнула в сторону Светозара, и он понял, что она хочет что-то сказать, объяснить, и тоже двинулся к ней навстречу на непослушных ногах. Но военный почти впихнул маму в эмку. Не глядя на мальчика, военные сели в машину, жестяно, как несмазанные засовы, лязгнули захлопнувшиеся дверки. Завыл стартер, но мотор не завелся. Светик подошел к машине, но неблизко, и все равно видел маму, сидевшую между двумя военными. Она что-то им говорила, оборачивая лицо то к одному, то к другому, но они смотрели прямо перед собой и ничего ей не отвечали, словно не слышали. Стартер со скрежетом завывал и в бессилии замолкал. У шофера лопнуло терпение. Он вышел из машины, в короткой куртке, форменной фуражке и белых фетровых бурках, с шоколадным кожаным низом, в таких ходили в Мурманске только большие начальники. Шофер строго взглянул на мальчика, словно тот был помехой, достал из-под сиденья заводную ручку, вставил ее в дырочку в бампере, просунул под радиатор, ухватился двумя руками и крутанул так, что машина закачалась, словно налетела на ухабы. Крутанул раз, два, три, прислушался и, явно обозлившись, крутанул без перерыва раз семь. Неожиданно мотор взревел, да так, что Светик испугался, не сорвется ли машина с места, тогда она придавит шофера. Но тот не спеша вынул согнутую в два колена рукоятку, сдвинул на затылок фуражку, отер пот, бросил недобрый взгляд на Светозара, будто он виноват в том, что машина сразу не завелась, и сел за руль. Глухо чавкнула дверка.